В.Н. Крупин: Эти непонятные русские
До меня дозвонился японский профессор-русист и попросил помочь в двух вопросах. Во-первых, помочь навестить известного русского писателя, который был за городом на излечении, а во-вторых, поговорить на одну, как он выразился, совсем не японскую тему. Но и не русскую. Я согласился съездить даже с радостью: и с писателем повидаюсь, и за городом побываю, много ли мы на чистом воздухе бываем.
— Давайте прямо с утра пораньше, — сказал я. — Доедем часа за три, много за четыре.
Профессор задал два вопроса:
— Прямо с утра пораньше — это когда? А много за четыре — это как? — Ну, как выйдет, — отвечал я, — может, и в два с половиной получится. А с утра пораньше надо, с утра электрички лучше ходят.
— Как лучше ходят?
— Ну, особо не капризничают. А после десяти их лихорадит.
Профессор, видимо, решил, что наши электрички одушевленные существа: то они капризничают, то их лихорадит.
Ехать надо было с Белорусского вокзала. Мы договорились встретиться в семь у памятника Горькому — место заметное.
— С такси не связывайтесь, плюньте, — сказал я, — у вас прямая линия, без пересадок, «Театральная» — «Белорусская», а памятник среди площади, не растеряемся.
— Не растеряемся, будем находчивыми, так? — спросил профессор.
Утром, примчавшись на вокзал, я увидел в расписании, что есть электричка до Можайска (а нам надо было до Кубинки), электричка хорошая, мало остановок, но она уходила именно в семь. И если мы только в семь увидимся, то придется полчаса ждать, ехать на бородинской почти со всеми остановками. Зная, что японцы — народ аккуратный, что профессор непременно будет ехать с запасом времени, я купил билеты и побежал к метро «Белорусская радиальная».
Изумленный профессор увидел меня, сходя с эскалатора.
— Мы сейчас, — спросил он, — пойдем встречаться к памятнику Горькому? Ведь это из-за него Чехов вышел из академии?
— Да, из-за него. Но он давно вышел, а электричка сейчас уходит. И потом, если мы уже встретились, зачем нам Горький? — отвечал я и, так как объяснять было некогда, тащил профессора на пятую платформу. Именно пятая значилась на табло.
Но когда мы прибежали на пятую, то по радио объявили, что электричка до Можайска уходит с четвертой. Повлёк профессора обратно в тоннель. Профессор, видимо, решил, что я плохо знаю Белорусский вокзал.
В электричке, отдышавшись, мы стали разговаривать на ту тему, что в России большое пространство.
— Сколько земли, — восклицал профессор, когда между станциями мелькали два-три перелеска.
По проходу шла торговка пирожками, и профессор, несмотря на мой ужас, купил у нее штучку и стал откусывать по мелкому кусочку. Меня же угостил чем-то сушеным, рыбным, в плоском пакетике.
— Но все-таки спрошу, — сказал он. Видно, он думал над этим. — Если объявили, что поезд уходит с одной платформы, то почему он пришел на другую?
— А это стрелочник виноват, — ответил я, — стрелки пере- вел с похмелья, вот и все.
— Как с похмелья? — изумился профессор. — Стрелочнику же совершенно нельзя пить, это же очень серьезная профессия, это же связано с жизнью людей.
— Честно скажу: пьют, — отвечал я. — Это очень большой наш недостаток: пьют стрелочники, они, они у нас во всем виноваты.
Профессор доел пирожок, я доел сушеные волокна, кстати очень вкусные, и мы стали говорить о Чехове. Профессор находил сходство между Чеховым и писателем, к которому мы ехали.
— А как вы думаете, — спросил профессор, — Чехов был антисемитом?
— Я до таких тонкостей в Чехове не доходил, но думаю, что не был.
— Да, но рассказ «Тина»... — заговорил профессор. Это и был тот неяпонский вопрос, о котором просил поговорить с ним профессор.
— В Японии нет евреев, — объяснил профессор, — поэтому мы решили, что именно японцы разберутся в еврейской проблеме. Я этим стал заниматься, но у меня вопрос: почему нигде в мире ни Чехова, ни Пушкина, ни Гоголя, ни Лескова, ни Гончарова — никого из русских мировых классиков не называют антисемитами, но я прочел их всех внимательно и видел у них многое по еврейскому вопросу. Даже у такого, как Тургенев.
— У него-то где? — спросил я, стыдясь того, что плохо знаю свою классику. А вот японец знает. О, эти японцы все знают.
— А у него в «Записках охотника» помещик Каратаев хвалит свою собаку, говорит, что даёшь собаке кусок хлеба из левой руки и говоришь: жид ел, то собака не ест, а говоришь: барышня кушала, и даёшь из правой руки, то собака возьмёт.
— Так, а в чём тогда вопрос?
— Так вот, классиков не называют антисемитами, а я прочел всего Шукшина, Белова, Распутина, у них нет антисемитских высказываний, а их называют антисемитами. Почему?
— Спросите тех, кто называет. Для меня это тоже загадка. Да это ещё что, у нас давно ли эти писатели в фашистах ходили, у нас даже слово «патриоты» оплёвывалось.
— Это нас возмущало, — сказал профессор. — Японию после войны поднял только патриотизм. Всякое государство можно сохранить и укрепить только патриотизмом.
— Вот спасибо. Вот еще бы это демократам внушить.
— А наши демократы, — сказал профессор, — очень большие патриоты. А у вас патриоты — русские, а демократы — евреи. Может, от этого противоречия.
— Противоречие в вашем суждении. Как же евреи не патриоты, а евреи Израиля? Если б они не были патриотами, разве б туда стремились?
— Тогда вопрос прямой, можно?
— Только так и можно, — отвечал я.
— Есть ли в России антисемитизм?
— Тут я вам плохой помощник, — искренне отвечал я. — Я первого еврея в двадцать лет в армии увидел. Илюха Файбрун — хороший парень. Мы вместе боевые листки выпускали. Я сочинял, он переписывал. Правда, вот на учениях, например, я в противогазе бегу, а он на штабной машине. Но ведь опять же — сочинять-то тексты можно и на бегу, а ему планшетка нужна, бумага, перо. Почерк у него был хороший. Так что я сам виноват, мог бы и почерк выработать, в писаря бы пошел. Или в институте у нас был еврей, Семен. Тоже парень отличный. А я грузчиком работал на ткацкой фабрике. Он жил недалеко, попросил устроить на работу. В грузчики какая проблема, устроил. Только уже к вечеру первого дня я тюки с пряжей таскаю, а Сенька их считает. Зарплата у него даже и повыше — учетчик. Но мне интереснее было грузить, чем с карандашом сидеть.
— А серьезнее? — прижимал меня профессор. — Есть антисемитизм?
— Видимо, после революции был, — отвечал я. — Иначе зачем бы появился закон об антисемитизме. Слово «жид» нельзя было произнести...
— Но ведь жид и еврей не одно и то же, я изучал этимологию.
— Да мы слово «жид» ничем иным, как обозначением жадности, и не считали. В детстве, если кто жадный, ему говорили: а, жидишь!
— Да, да, — подхватил профессор. — И у Гоголя, когда Чичиков передал Плюшкину деньги, то тот «сразу ожидовел».
— Ну вот тем более, Плюшкин же не еврей, — обрадовался я поддержке Гоголя. — Или у нас была считалка: «Жид, жид, жид, по веревочке бежит, веревка оборвется, жид перевернется». Какой тут антисемитизм? Хотя потом, когда я был в Москве, рассказывали про анекдот тридцатых годов о том, как стоит мужчина на остановке, его спрашивают: ты что делаешь? Он хотел было ответить: трамвай подЖИДаю, да испугался и ответил не «поджидаю», а «подъевреиваю».
Профессор, посмотрев в книжечку, продолжал допрос:
— А не думаете ли вы, что антисемитизм имеет в основе антииудейство? У Пушкина в «Скупом рыцаре» рыцарь возмущен, что еврей-аптекарь предлагает рыцарю отравить скупого отца. Рыцарь его, еврея, прогоняет, говоря о деньгах, что они будут пахнуть «как сребреники пращура его». Он ведь имеет в виду Иуду и историю с тридцатью сребрениками? Так? Еще у Пушкина, когда пишет про гречанку: «Ко мне постучался презренный еврей». Есть же причина такого отношения.
— Мы почему-то и воробьёв называли жидами. — Я, к сожалению, не был столь силён в еврейском вопросе, как японец. — Я больше сужу не по науке, а по жизни. Вот опять же анекдот: «Беги, Абрам, погром!» — «А я по паспорту русский». — «А бьют не по паспорту, а по морде». Но это, я думаю, еврейский анекдот.
— Почему?
— У нас, как началась эта свистопляска с перестройкой, как пошёл свальный грех демократии, так уж сколько про эти погромы кричали, даты называли — всё враньё, в русских нет чувства мести. А евреи, что ж евреи, они как в псалмах Давидовых, как же им петь весёлые песни в земле чужой. Они из глубины веков подпитываются чувством богоизбранности, превосходства, а мания величия обязательно вызывает манию преследования.
— Да, да, — поддакнул профессор. — Мы — буддисты — братья христианам, мы знаем, что богоизбранность одного народа кончилась на Голгофе, богоизбран тот, кто идет за Богом, а для него нет ни эллина, ни иудея.
Он погрузился в свою книжечку. Скоро доедем, думал я, глядя в мутное окно. Чем бы ещё помочь профессору? Он сам всё лучше меня знает. Но вот это надо сказать:
— Я вам рассказал анекдот про городской трамвай. Тут заметно, что человек боится, что за слово «жид», даже в корне слова поджидаю, его могут замести, забрать, привлечь, в общем. А я в селе вырастал, там, например, такие частушки пели вовсю еще безо всякой гласности: «На бочонке я сижу, а в бочонке кожа. Сталин Троцкому сказал: «Ты жидовска рожа».
— А почему в бочонке кожа? — спросил профессор.
— Для рифмы. Но тут Сталин и Троцкий по разную сторону баррикад, а вот частушка, опять же открыто пели, в ней они объединены: «Сидит Сталин на березе, Троцкий выше, на ели. До чего, христопродавцы, вы Россию довели». Или народная частушка: «Ты Иван, и я Иван, голубые очи. Мы с тобой идём в забой, а евреи в Сочи». Одним словом, плохой я вам помощник. Вы меня лучше по русскому вопросу спрашивайте. А то, кто послушает со стороны, и решит, что мы с вами антисемиты. А мы просто занимаемся научными изысканиями.
— Но разве в электричке есть подслушивающие устройства? — забеспокоился профессор.
— Да если бы и были, она так гремит. Это не электричка от Токио до Киото. В ней и шептаться можно было. А мы одъезжаем.
Профессор захлопнул книжечку.
Выходя, я вспомнил, что и в «Капитанской дочке» есть одно место, там Зурин, обучая Гринева, говорит: «...придёшь в местечко, чем прикажешь заняться? Ведь не всё же бить жидов». Но не стал напоминать профессору, уже ясно, что и эта цитата есть у него. Да и что это добавляет?
Профессор уже в тамбуре спросил:
— Значит, бывает так, что закон говорит одно, а люди другое?
— Но, господин профессор, вы же занимаетесь Россией, как же иначе? Профессор сверился с записной книжечкой, вздохнул:
— Даже у Толстого в «Анне Карениной»: «Дело было до жида, дожидался у жида».
— Язык такой русский, — оправдал я Толстого. — А знаете, на Украине Льва Толстого предлагают называть Левко Пузатый. Они против русификации.
Кубинка! Боже мой, вечность назад я служил тут в ракетных войсках. Но, оставив воспоминания, стал расспрашивать, на каком автобусе ехать до санатория. Отвечали: на двадцать восьмом. Вот и указатель: к двадцать восьмому. Мы пришли с профессором на привокзальную площадь и сели в двадцать восьмой. На всякий случай, и как будто кто меня подтолкнул, я спросил:
— Это двадцать восьмой?
— Нет, это сорок четвертый. А двадцать восьмой теперь ходит с другой стороны.
— Как же так? Написано же двадцать восьмой. И на указателе, и на остановке, и на автобусе.
— Все же знают, — хладнокровно отвечали нам.
— Хорошо еще, не успели заплатить, — сказал я профессору, когда мы снова поднялись на мост через железную дорогу.
На площади с другой стороны мы увидели битком набитый двадцать восьмой. Еле влезли. Тут уж я, конечно, спросил:
— Это двадцать восьмой?
На меня посмотрели как на дурака: — Вы же садились, видели, в какой садитесь.
— Но вот мы так же сели в двадцать восьмой на той стороне, а оказался сорок четвертый.
— Так зачем вы на ту сторону пошли?
— На указателе написано.
— Мало ли что на указателе.
У меня хватило ума спросить:
— Мы до санатория доедем?
— Нет, — отвечали нам, — до санатория в другую сторону.
— Как же так, — спросил я, — говорили же, что тут конечная.
— Ну да, в ту сторону конечная, а от санатория в эту не конечная. Да вон он стоит.
Мы снова вылезли и пошли к двадцать восьмому автобусу, но закрытому, без водителя и кондуктора, хотя рядом стояли люди.
Они сказали, что автобус сейчас поедет.
Профессор спросил:
— А что это значит, когда нам ответили: «Мало ли что на указателе?»
— Значит то, что не надо верить указателям.
— Почему?
Я пожал плечами. Профессор стал изучать расписание движения и соображать, глядя на свои японские часы, когда же мы отправимся.
— Бесполезно смотреть, — сказал ему пожилой мужчина. — Когда захотят, тогда и поедут.
— Но для чего расписание?
— Для модели.
— Для какой модели?
Мужчина тоже, как и я недавно, пожал плечами.
— Для какой модели? — спросил меня профессор, когда мы отошли. — Для модели движения?
— Скорее, для всяких комиссий. Придут, посмотрят — расписание есть, все в порядке.
— Комиссия движения? — стал уточнять профессор.
— Всякие бывают, — отвечал я.
Из того, переполненного, двадцать восьмого автобуса вышла кондукторша с сумкой. Автобус немедленно поехал. Видно, из-за нее и стоял. Кондукторша зашла в диспетчерскую, вышла из неё с другой женщиной, и они, открыв автобус, который мы ждали, вошли в него. Сели там завтракать. Хотя двери остались открытыми, нас туда не позвали, мы продолжали ждать. Подошли и водители, сразу трое. Они обсуждали вчерашние события: «А чего Колька сказал?» — «А Колька сказал: я с вами пить не буду». Это его точные слова. Так и сказал».
— А почему Колька не будет с ними пить? — спросил профессор. — Разногласия какие-то.
— Но он же из их коллектива? Да? Значит, должен пить с ними. Наша очередь росла и начала роптать. Но для водителей мы были как пустое место. Кондукторши окончили завтрак, вылезли, мы самочинно заняли сиденья. Кондукторша пошла было к нам, но тут её кто-то окликнул, и она стала говорить о рассаде. Пожилой мужчина осмелился спросить, когда же мы тронемся.
— А будете орать, вообще не поеду, — отвечал водитель, который уже занял свое место.
— Разве мы орём? — спросил я.
— А всё равно, — ответил водитель. — Меня из гаража без техосмотра выпустили, я могу вообще не ехать. Или остановлюсь среди дороги и буду стоять. Имею право.
— Неужели он так поступит? — спросил меня профессор.
— Довезёт, — ответил я.
Пришла кондукторша, стала обилечивать. Автобус завёлся и тронулся. Кондукторша собирала плату, отрывая от катушки билетов на полцены, а то и вовсе не давала билетов. Тот, кто вовсе отказывался от билетов, тот платил полцены. Объяснить профессору такую сложную механику было невозможно. Он, бедный, уже и не спрашивал.
В санатории, у писателя, профессор пытался разобраться в увиденном. Профессор искренне решил, что я тоже ничего не понимаю. Если написано на автобусе двадцать восьмой, то почему он сорок четвертый? Если объявлено отправление с пятой платформы, то почему отправляют не с пятой? И так далее. И было ли такое во времена Чехова? И если было, то почему нигде у Чехова не отражено?
— Если и было, так он этого просто не замечал. Вы ко мне ехали? Давайте чай пить.
Во время чая мы решили, что классики закрыли тему антисемитизма, но что это не нравится современным критикам-стрелочникам, вот они и заставляют русских писателей продолжать эту тему.
А что касается автобусов и электричек, то ничего не было подстроено, что всё нормально и что если изучаешь Россию, то надо быть ко всему готовым, даже к постоянной смене платформ, номеров, расписаний, критики, законов.
Одно только у нас неизменно — Россия.
Профессор поблагодарил, но все-таки вычитал из своей книжечки самый важный вопрос:
— Русские уйдут из мировой истории?
— Только вместе с ней, — отвечали мы.
Источник: "Национальный медиа-союз"
— Давайте прямо с утра пораньше, — сказал я. — Доедем часа за три, много за четыре.
Профессор задал два вопроса:
— Прямо с утра пораньше — это когда? А много за четыре — это как? — Ну, как выйдет, — отвечал я, — может, и в два с половиной получится. А с утра пораньше надо, с утра электрички лучше ходят.
— Как лучше ходят?
— Ну, особо не капризничают. А после десяти их лихорадит.
Профессор, видимо, решил, что наши электрички одушевленные существа: то они капризничают, то их лихорадит.
Ехать надо было с Белорусского вокзала. Мы договорились встретиться в семь у памятника Горькому — место заметное.
— С такси не связывайтесь, плюньте, — сказал я, — у вас прямая линия, без пересадок, «Театральная» — «Белорусская», а памятник среди площади, не растеряемся.
— Не растеряемся, будем находчивыми, так? — спросил профессор.
Утром, примчавшись на вокзал, я увидел в расписании, что есть электричка до Можайска (а нам надо было до Кубинки), электричка хорошая, мало остановок, но она уходила именно в семь. И если мы только в семь увидимся, то придется полчаса ждать, ехать на бородинской почти со всеми остановками. Зная, что японцы — народ аккуратный, что профессор непременно будет ехать с запасом времени, я купил билеты и побежал к метро «Белорусская радиальная».
Изумленный профессор увидел меня, сходя с эскалатора.
— Мы сейчас, — спросил он, — пойдем встречаться к памятнику Горькому? Ведь это из-за него Чехов вышел из академии?
— Да, из-за него. Но он давно вышел, а электричка сейчас уходит. И потом, если мы уже встретились, зачем нам Горький? — отвечал я и, так как объяснять было некогда, тащил профессора на пятую платформу. Именно пятая значилась на табло.
Но когда мы прибежали на пятую, то по радио объявили, что электричка до Можайска уходит с четвертой. Повлёк профессора обратно в тоннель. Профессор, видимо, решил, что я плохо знаю Белорусский вокзал.
В электричке, отдышавшись, мы стали разговаривать на ту тему, что в России большое пространство.
— Сколько земли, — восклицал профессор, когда между станциями мелькали два-три перелеска.
По проходу шла торговка пирожками, и профессор, несмотря на мой ужас, купил у нее штучку и стал откусывать по мелкому кусочку. Меня же угостил чем-то сушеным, рыбным, в плоском пакетике.
— Но все-таки спрошу, — сказал он. Видно, он думал над этим. — Если объявили, что поезд уходит с одной платформы, то почему он пришел на другую?
— А это стрелочник виноват, — ответил я, — стрелки пере- вел с похмелья, вот и все.
— Как с похмелья? — изумился профессор. — Стрелочнику же совершенно нельзя пить, это же очень серьезная профессия, это же связано с жизнью людей.
— Честно скажу: пьют, — отвечал я. — Это очень большой наш недостаток: пьют стрелочники, они, они у нас во всем виноваты.
Профессор доел пирожок, я доел сушеные волокна, кстати очень вкусные, и мы стали говорить о Чехове. Профессор находил сходство между Чеховым и писателем, к которому мы ехали.
— А как вы думаете, — спросил профессор, — Чехов был антисемитом?
— Я до таких тонкостей в Чехове не доходил, но думаю, что не был.
— Да, но рассказ «Тина»... — заговорил профессор. Это и был тот неяпонский вопрос, о котором просил поговорить с ним профессор.
— В Японии нет евреев, — объяснил профессор, — поэтому мы решили, что именно японцы разберутся в еврейской проблеме. Я этим стал заниматься, но у меня вопрос: почему нигде в мире ни Чехова, ни Пушкина, ни Гоголя, ни Лескова, ни Гончарова — никого из русских мировых классиков не называют антисемитами, но я прочел их всех внимательно и видел у них многое по еврейскому вопросу. Даже у такого, как Тургенев.
— У него-то где? — спросил я, стыдясь того, что плохо знаю свою классику. А вот японец знает. О, эти японцы все знают.
— А у него в «Записках охотника» помещик Каратаев хвалит свою собаку, говорит, что даёшь собаке кусок хлеба из левой руки и говоришь: жид ел, то собака не ест, а говоришь: барышня кушала, и даёшь из правой руки, то собака возьмёт.
— Так, а в чём тогда вопрос?
— Так вот, классиков не называют антисемитами, а я прочел всего Шукшина, Белова, Распутина, у них нет антисемитских высказываний, а их называют антисемитами. Почему?
— Спросите тех, кто называет. Для меня это тоже загадка. Да это ещё что, у нас давно ли эти писатели в фашистах ходили, у нас даже слово «патриоты» оплёвывалось.
— Это нас возмущало, — сказал профессор. — Японию после войны поднял только патриотизм. Всякое государство можно сохранить и укрепить только патриотизмом.
— Вот спасибо. Вот еще бы это демократам внушить.
— А наши демократы, — сказал профессор, — очень большие патриоты. А у вас патриоты — русские, а демократы — евреи. Может, от этого противоречия.
— Противоречие в вашем суждении. Как же евреи не патриоты, а евреи Израиля? Если б они не были патриотами, разве б туда стремились?
— Тогда вопрос прямой, можно?
— Только так и можно, — отвечал я.
— Есть ли в России антисемитизм?
— Тут я вам плохой помощник, — искренне отвечал я. — Я первого еврея в двадцать лет в армии увидел. Илюха Файбрун — хороший парень. Мы вместе боевые листки выпускали. Я сочинял, он переписывал. Правда, вот на учениях, например, я в противогазе бегу, а он на штабной машине. Но ведь опять же — сочинять-то тексты можно и на бегу, а ему планшетка нужна, бумага, перо. Почерк у него был хороший. Так что я сам виноват, мог бы и почерк выработать, в писаря бы пошел. Или в институте у нас был еврей, Семен. Тоже парень отличный. А я грузчиком работал на ткацкой фабрике. Он жил недалеко, попросил устроить на работу. В грузчики какая проблема, устроил. Только уже к вечеру первого дня я тюки с пряжей таскаю, а Сенька их считает. Зарплата у него даже и повыше — учетчик. Но мне интереснее было грузить, чем с карандашом сидеть.
— А серьезнее? — прижимал меня профессор. — Есть антисемитизм?
— Видимо, после революции был, — отвечал я. — Иначе зачем бы появился закон об антисемитизме. Слово «жид» нельзя было произнести...
— Но ведь жид и еврей не одно и то же, я изучал этимологию.
— Да мы слово «жид» ничем иным, как обозначением жадности, и не считали. В детстве, если кто жадный, ему говорили: а, жидишь!
— Да, да, — подхватил профессор. — И у Гоголя, когда Чичиков передал Плюшкину деньги, то тот «сразу ожидовел».
— Ну вот тем более, Плюшкин же не еврей, — обрадовался я поддержке Гоголя. — Или у нас была считалка: «Жид, жид, жид, по веревочке бежит, веревка оборвется, жид перевернется». Какой тут антисемитизм? Хотя потом, когда я был в Москве, рассказывали про анекдот тридцатых годов о том, как стоит мужчина на остановке, его спрашивают: ты что делаешь? Он хотел было ответить: трамвай подЖИДаю, да испугался и ответил не «поджидаю», а «подъевреиваю».
Профессор, посмотрев в книжечку, продолжал допрос:
— А не думаете ли вы, что антисемитизм имеет в основе антииудейство? У Пушкина в «Скупом рыцаре» рыцарь возмущен, что еврей-аптекарь предлагает рыцарю отравить скупого отца. Рыцарь его, еврея, прогоняет, говоря о деньгах, что они будут пахнуть «как сребреники пращура его». Он ведь имеет в виду Иуду и историю с тридцатью сребрениками? Так? Еще у Пушкина, когда пишет про гречанку: «Ко мне постучался презренный еврей». Есть же причина такого отношения.
— Мы почему-то и воробьёв называли жидами. — Я, к сожалению, не был столь силён в еврейском вопросе, как японец. — Я больше сужу не по науке, а по жизни. Вот опять же анекдот: «Беги, Абрам, погром!» — «А я по паспорту русский». — «А бьют не по паспорту, а по морде». Но это, я думаю, еврейский анекдот.
— Почему?
— У нас, как началась эта свистопляска с перестройкой, как пошёл свальный грех демократии, так уж сколько про эти погромы кричали, даты называли — всё враньё, в русских нет чувства мести. А евреи, что ж евреи, они как в псалмах Давидовых, как же им петь весёлые песни в земле чужой. Они из глубины веков подпитываются чувством богоизбранности, превосходства, а мания величия обязательно вызывает манию преследования.
— Да, да, — поддакнул профессор. — Мы — буддисты — братья христианам, мы знаем, что богоизбранность одного народа кончилась на Голгофе, богоизбран тот, кто идет за Богом, а для него нет ни эллина, ни иудея.
Он погрузился в свою книжечку. Скоро доедем, думал я, глядя в мутное окно. Чем бы ещё помочь профессору? Он сам всё лучше меня знает. Но вот это надо сказать:
— Я вам рассказал анекдот про городской трамвай. Тут заметно, что человек боится, что за слово «жид», даже в корне слова поджидаю, его могут замести, забрать, привлечь, в общем. А я в селе вырастал, там, например, такие частушки пели вовсю еще безо всякой гласности: «На бочонке я сижу, а в бочонке кожа. Сталин Троцкому сказал: «Ты жидовска рожа».
— А почему в бочонке кожа? — спросил профессор.
— Для рифмы. Но тут Сталин и Троцкий по разную сторону баррикад, а вот частушка, опять же открыто пели, в ней они объединены: «Сидит Сталин на березе, Троцкий выше, на ели. До чего, христопродавцы, вы Россию довели». Или народная частушка: «Ты Иван, и я Иван, голубые очи. Мы с тобой идём в забой, а евреи в Сочи». Одним словом, плохой я вам помощник. Вы меня лучше по русскому вопросу спрашивайте. А то, кто послушает со стороны, и решит, что мы с вами антисемиты. А мы просто занимаемся научными изысканиями.
— Но разве в электричке есть подслушивающие устройства? — забеспокоился профессор.
— Да если бы и были, она так гремит. Это не электричка от Токио до Киото. В ней и шептаться можно было. А мы одъезжаем.
Профессор захлопнул книжечку.
Выходя, я вспомнил, что и в «Капитанской дочке» есть одно место, там Зурин, обучая Гринева, говорит: «...придёшь в местечко, чем прикажешь заняться? Ведь не всё же бить жидов». Но не стал напоминать профессору, уже ясно, что и эта цитата есть у него. Да и что это добавляет?
Профессор уже в тамбуре спросил:
— Значит, бывает так, что закон говорит одно, а люди другое?
— Но, господин профессор, вы же занимаетесь Россией, как же иначе? Профессор сверился с записной книжечкой, вздохнул:
— Даже у Толстого в «Анне Карениной»: «Дело было до жида, дожидался у жида».
— Язык такой русский, — оправдал я Толстого. — А знаете, на Украине Льва Толстого предлагают называть Левко Пузатый. Они против русификации.
Кубинка! Боже мой, вечность назад я служил тут в ракетных войсках. Но, оставив воспоминания, стал расспрашивать, на каком автобусе ехать до санатория. Отвечали: на двадцать восьмом. Вот и указатель: к двадцать восьмому. Мы пришли с профессором на привокзальную площадь и сели в двадцать восьмой. На всякий случай, и как будто кто меня подтолкнул, я спросил:
— Это двадцать восьмой?
— Нет, это сорок четвертый. А двадцать восьмой теперь ходит с другой стороны.
— Как же так? Написано же двадцать восьмой. И на указателе, и на остановке, и на автобусе.
— Все же знают, — хладнокровно отвечали нам.
— Хорошо еще, не успели заплатить, — сказал я профессору, когда мы снова поднялись на мост через железную дорогу.
На площади с другой стороны мы увидели битком набитый двадцать восьмой. Еле влезли. Тут уж я, конечно, спросил:
— Это двадцать восьмой?
На меня посмотрели как на дурака: — Вы же садились, видели, в какой садитесь.
— Но вот мы так же сели в двадцать восьмой на той стороне, а оказался сорок четвертый.
— Так зачем вы на ту сторону пошли?
— На указателе написано.
— Мало ли что на указателе.
У меня хватило ума спросить:
— Мы до санатория доедем?
— Нет, — отвечали нам, — до санатория в другую сторону.
— Как же так, — спросил я, — говорили же, что тут конечная.
— Ну да, в ту сторону конечная, а от санатория в эту не конечная. Да вон он стоит.
Мы снова вылезли и пошли к двадцать восьмому автобусу, но закрытому, без водителя и кондуктора, хотя рядом стояли люди.
Они сказали, что автобус сейчас поедет.
Профессор спросил:
— А что это значит, когда нам ответили: «Мало ли что на указателе?»
— Значит то, что не надо верить указателям.
— Почему?
Я пожал плечами. Профессор стал изучать расписание движения и соображать, глядя на свои японские часы, когда же мы отправимся.
— Бесполезно смотреть, — сказал ему пожилой мужчина. — Когда захотят, тогда и поедут.
— Но для чего расписание?
— Для модели.
— Для какой модели?
Мужчина тоже, как и я недавно, пожал плечами.
— Для какой модели? — спросил меня профессор, когда мы отошли. — Для модели движения?
— Скорее, для всяких комиссий. Придут, посмотрят — расписание есть, все в порядке.
— Комиссия движения? — стал уточнять профессор.
— Всякие бывают, — отвечал я.
Из того, переполненного, двадцать восьмого автобуса вышла кондукторша с сумкой. Автобус немедленно поехал. Видно, из-за нее и стоял. Кондукторша зашла в диспетчерскую, вышла из неё с другой женщиной, и они, открыв автобус, который мы ждали, вошли в него. Сели там завтракать. Хотя двери остались открытыми, нас туда не позвали, мы продолжали ждать. Подошли и водители, сразу трое. Они обсуждали вчерашние события: «А чего Колька сказал?» — «А Колька сказал: я с вами пить не буду». Это его точные слова. Так и сказал».
— А почему Колька не будет с ними пить? — спросил профессор. — Разногласия какие-то.
— Но он же из их коллектива? Да? Значит, должен пить с ними. Наша очередь росла и начала роптать. Но для водителей мы были как пустое место. Кондукторши окончили завтрак, вылезли, мы самочинно заняли сиденья. Кондукторша пошла было к нам, но тут её кто-то окликнул, и она стала говорить о рассаде. Пожилой мужчина осмелился спросить, когда же мы тронемся.
— А будете орать, вообще не поеду, — отвечал водитель, который уже занял свое место.
— Разве мы орём? — спросил я.
— А всё равно, — ответил водитель. — Меня из гаража без техосмотра выпустили, я могу вообще не ехать. Или остановлюсь среди дороги и буду стоять. Имею право.
— Неужели он так поступит? — спросил меня профессор.
— Довезёт, — ответил я.
Пришла кондукторша, стала обилечивать. Автобус завёлся и тронулся. Кондукторша собирала плату, отрывая от катушки билетов на полцены, а то и вовсе не давала билетов. Тот, кто вовсе отказывался от билетов, тот платил полцены. Объяснить профессору такую сложную механику было невозможно. Он, бедный, уже и не спрашивал.
В санатории, у писателя, профессор пытался разобраться в увиденном. Профессор искренне решил, что я тоже ничего не понимаю. Если написано на автобусе двадцать восьмой, то почему он сорок четвертый? Если объявлено отправление с пятой платформы, то почему отправляют не с пятой? И так далее. И было ли такое во времена Чехова? И если было, то почему нигде у Чехова не отражено?
— Если и было, так он этого просто не замечал. Вы ко мне ехали? Давайте чай пить.
Во время чая мы решили, что классики закрыли тему антисемитизма, но что это не нравится современным критикам-стрелочникам, вот они и заставляют русских писателей продолжать эту тему.
А что касается автобусов и электричек, то ничего не было подстроено, что всё нормально и что если изучаешь Россию, то надо быть ко всему готовым, даже к постоянной смене платформ, номеров, расписаний, критики, законов.
Одно только у нас неизменно — Россия.
Профессор поблагодарил, но все-таки вычитал из своей книжечки самый важный вопрос:
— Русские уйдут из мировой истории?
— Только вместе с ней, — отвечали мы.
Владимир Крупин. «Молодая Гвардия»
Источник: "Национальный медиа-союз"
<-назад в раздел